Мочеиспускание единственное наслаждение не оставляющее укоров совести

Мочеиспускание единственное наслаждение не оставляющее укоров совести thumbnail

Тут можно читать онлайн Зиновий Гердт – Рыцарь совести – бесплатно полную версию книги (целиком). Жанр: Биографии и Мемуары, издательство ACT, Зебра Е, год 2010. Здесь Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте LibKing.Ru (ЛибКинг) или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.

Если человек родился, нужно хотя бы прожить жизнь так, чтобы поменьше было совестно. О том, чтобы вовсе не было стыдно, не может быть и речи. Обязательно есть, за что стыдиться: потакал страстям… Ну нет в тебе Отца Сергия — не ночевал он никаким образом — палец же себе не отсечешь за то, что возжелал. Потом начинаешь мучиться: зачем мне это было нужно? У Канта есть дивная запись: мочеиспускание — единственное наслаждение, не оставляющее укоров совести. Все остальные… Нажрался. Зачем? Напился. Зачем? Любовные связи. Зачем мне это было нужно? Муки совести не будут давать мне покоя до конца дней, как и понимание своего несовершенства, хотя, с другой стороны, это залог того, что я что-то еще в себе преодолеваю. И в этом мне помогают моя семья и мои друзья.

С возрастом оказывается, что нет ничего выше издревле известных заповедей. Но опыт этих прописных истин передать невозможно, к нему должен прийти ты сам, и никто тебе в этом не поможет. Оказывается, жить надо достойно — не перед Богом, Бога, как мы знаем, нет — перед самим собой, перед совестью своей. Не подличать, не предаваться честолюбию… Маленькие подлости, какие-то совсем незначительные, о которых, казалось бы, никто никогда в жизни не узнает…. Но есть реле, которое срабатывает: не надо! Ничего хитрого и мудреного в этом механизме нет, просто щелчок: не надо. И только.

Зиновий Гердт

Рыцарь совести

Рыцарь совести

Как-то я выступал в Одессе перед очень красивой аудиторией. Была прекрасная публика, серьезная, вдумчивая и безусловно расположенная ко мне. Передали записку: «Счастливы ли вы?» Вопрос совсем не праздный и отнюдь не банальный, возникший, видимо, от общей ноты в моем рассказе — в тот вечер она была не самой веселой. Я задумался. Прошло довольно много времени, пока я ответил, что, по всей видимости, несчастлив. Несчастлив потому, что очень редко соглашаюсь с общепринятым суждением о себе. Но, с другой стороны, возможно, все же и счастлив, так как не попал в большую армию коллег, наивно верящих во все комплименты, что им говорят.

В тот вечер была и другая записка: «Что вас раздражает в людях и какие свойства вы в них цените?» Я опять задумался и сказал, что свойство, которое меня привлекает в любом человеке, — осознание своего несовершенства.

Как-то мы были с кукольным театром в Омске, на спектакль надо было проходить мимо городского сквера. Ко мне подошел какой-то артист: «Вы читали «Вечерний Омск»?» — и побежал покупать газету. А там целый подвал о театре. Причем одна колонка — про театр, а шесть — про меня. Разве только про «вождя и учителя» не написали, остальное все было.

Я еле доиграл спектакль. В сквере зашел за один из щитов и зарыдал. Потом была ночь в гостинице. Я не мог никому показаться на глаза. Тогда ко мне прилетела жена и увезла в Одессу, мне давали лекарства, которые прописывают психам. Сначала я восхищался людьми, довольными своим творчеством, а теперь только завидую: как же прекрасно они устроены и как хорошо им живется на Земле! Но одновременно я понимаю, что чувство собственного несовершенства вселяет надежду на то, что ты еще можешь стать лучше.

Я считаю своей задачей в искусстве научить кого-нибудь состраданию. Ради такого эпизода откажусь от большой роли. Есть идиотская фраза о том, что жалость может унизить. Это не так — «мирами правит жалость…»

Людей я люблю неприспособленных, не умеющих заводить нужные знакомства, немного чудаковатых, искренних, наделенных даром быть самими собой. Черты таких людей мне хочется передать в создаваемых образах, своими ролями защитить их, даже пожалеть. Такие люди есть вокруг нас. Они раскрываются не сразу, к ним надо присмотреться: ведь не в броской внешности дело — важно, что у тебя внутри. Такие люди почти всегда недовольны собой, достигнутыми результатами. А «комплекс полноценности» делает человека мертвым. Как только сочтешь какую-то свою работу достижением — остановишься, застынешь в неподвижности.

Мне удается видеть в каждом человеке предмет исследования. Вот женщина — она наглухо застегнута на свою элегантность, изысканность в обращении, утонченность манер или на деловитость, подчеркнутую сухость — бывает ли она естественной в каких-то тайных своих проявлениях? Или мужчина — на посту, при регалиях, любезен, корректен — а когда никто его не видит, каков он? Это чрезвычайно интересно.

Актерская работа, конечно, добавляет муки. Очень мало людей из нашего цеха страдает от своего несовершенства — в основном это самодовольные люди, которые не стесняются говорить: «Ты видел, как я замечательно сыграл эту роль?» Я знаю одного знаменитого режиссера, который любит прихвастнуть: «Я создал гениальную вещь». — «Милый, — отвечаю ему, — оставь что-нибудь для Александра Сергеевича Пушкина».

Читайте также:  Антибиотики при болевом мочеиспускании

Я знаю, что не занимаю чужого места, и бываю счастлив, когда кто-нибудь из моих коллег достигает каких-то высот. Я им не завидую, а радуюсь… Вот однажды мы куда-то летели с женой, и в этом же самолете был Лева Дуров. Он подходит ко мне и говорит: «Вы знаете, у меня хранится ваше восторженное письмо, написанное после премьеры «Женитьбы» Гоголя». И я вспомнил, что так был восхищен Левушкой, что когда пришел домой, то сразу же написал письмо — на театр. Так что, видите, чужого места я не занимаю.

У меня имелась даже такая концепция. Если человек млеет от того, что кому-то что-то удается, значит, в человеке есть талант. А если при виде таланта ты испытываешь только зависть, то в тебе этого нет — стало быть, ты бездарен и уйди из этой области жизни человеческой. Но они почему-то не могут уйти, они ждут званий и полагают, что звания и есть критерий художественной зрелости.

Когда мне говорят: «Вы мой кумир. Я вас обожаю», я отвечаю: «У вас очень хороший вкус. А те, у кого вкус похуже, те просто в восторге!»

Раздражает какая-то эпидемия комплекса собственной полноценности в искусстве. Шкалу оценок надо составлять с умом и тактом и — прежде всего! — трезво оценивать себя. Достигнуть высоты, которая называется Искусством, — удел редкий, дар Божий. Достигал ли я сам этой высоты — не знаю. Искусство не имеет качеств, оно не бывает получше или похуже, оно или есть, или его нет. Бывает очень незаурядное ремесло, иногда встрепенешься — ах, как сыграно! — и тут же понимаешь, что до высоты далеко. «Хвалу и клевету приемли равнодушно…» Быть самим собой, жить как живешь — это само по себе уникально.

Всегда я не доволен своей работой, всегда хочется исправить уже сыгранную роль. Поэтому стараюсь не смотреть фильмы со своим участием, чтобы не расстраиваться. И не люблю, чтобы мои домашние — жена, дочь — видели меня на экране. Пока моя дочь Катя не окончила школу, у нас даже не было телевизора.

Если мне говорят в лицо дерзости — про величие или там какое-то особенное мастерство, — я думаю: валяй-валяй, но я-то знаю, чего стою. Дело в том, что смотря с кем сравнивать. Конечно, на фоне барахла я выгляжу вполне пристойно. Но если брать мировые величины — а сравнивать стоит только с ними — тогда у меня есть шанс совершенствоваться. Только тогда. Вот я только что закончил маленький очерк о своем покойном друге, замечательном художнике Оресте Георгиевиче Верейском, и в процессе написания сообразил, что ни разу не видел в его доме хоть одной его картины на стене. Не мог он Себя вывесить, для него это было невозможно. Даже знаменитый его портрет жены, замечательный, много раз выставлявшийся. А дома висел портрет жены, написанный его папой, замечательным графиком Георгием Семеновичем Верейским. Это потрясающе. И я, в свою очередь, не могу себе представить, чтобы я назвал собственное выступление «творческим вечером».

Физически не в состоянии выговорить фразу «мое творчество». Это же получится, что я — Творец! А актерство — ремесло. И дай Бог его править пристойно. Больше мне ничего не надо. А величие — пусть когда-нибудь потомки с чем-нибудь сравнивают. С коллегами моего возраста, моего времени. Может быть, в чем-нибудь я и выиграю. А в чем-то, безусловно, проиграю.

Источник

Я согласен, что в каждом человеке можно пробудить и развить не только понимание прекрасного, но и умение создавать его. Как-то в Магнитогорске ко мне после выступления подошла семидесятипятилетняя женщина — в затрапезе, в ботах, с авоськой. Автограф ей был не нужен. Дождавшись, когда все зрители уйдут и получат свои автографы, она, покрывшись пятнами от неловкости ситуации, приблизилась к моему уху и влила в него шесть фраз. Я оторопел, ибо это говорил поэт со своим восприятием мира, людей, искусства. Там не было не то что шаблонных, затасканных выражений — не было ни одного словосочетания, которое можно встретить в культурной газете у культурного репортера. Это была неслыханно завышенная оценка, но само изложение в русской речи! Мы познакомились и подружились. Оказалось, она всю жизнь преподавала литературу в школе, пишет прекрасные стихи. Через моих знакомых поэтов я старался помочь ей опубликоваться… Вот такие почти случайные встречи вдруг останавливают в нашем злосчастном жизненном беге. Словно спотыкаешься об образную речь. И это делает человека человеком.

Бывает даже, что человек не обременен образованием и все, что он чувствует, неподвластно литературным ассоциациям, нигде не вычитано — только из себя. Я долго работал на эстраде, и у меня был аккомпаниатор — цыганский гитарист Мартын Кириллович Хазизов. Вдумчивый, немногословный. Через много лет после того как мы бросили эстраду, он вдруг сказал: «Знаешь, почему я обожал выступать с тобой? Потому что можно было медленно уходить со сцены». Какой образ для артиста: можно медленно уходить — аплодисментов хватит! Вот необыкновенная рецензия — в трех словах.

Или в Лондоне среди множества рецензий, подробных разборов спектаклей в театральном разделе «Таймс» я прочитал: «Вчера в театре таком-то датский артист такой-то играл Гамлета. (Точка, абзац.) Играл его до часу ночи». И это рецензия!

Читайте также:  Произвольный центр регуляции мочеиспускания расположен в

Трагичность я ощущал всегда. Ложусь с этой мыслью и просыпаюсь с ней же: не состоялся! У Маяковского есть строки, что-то вроде: Любовь — это значит в глубь двора срываться… ревнуя к Копернику… Его, а не мужа Марии Ивановны, считая своим соперником… Ревновать надо к Копернику. То, что я живу лучше, чем мой сосед-обыватель, — это не достижение. Я не могу быть благодарен судьбе за достижения моей практической жизни — спокойно сидеть в концертном зале и слушать игру хорошего пианиста — я ужасно завистлив. Художник в течение пяти минут может набросать на бумаге что-то божественное, а мне это совершенно не дано. Как ему это удается? Почему я не знаю, скажем, грузинский язык, чтобы читать стихи грузинских поэтов в подлиннике? Я уже никогда этого не узнаю. Зря думают, что жизнь человека, который на виду, безоблачна и прекрасна. Если б кто-нибудь знал мои страдания!

Я сравнительно недавно догадался, что счастье — вещь мгновенная, моментальная. Быть постоянно в счастливом положении невозможно, мне кажется. Каждую секунду происходят какие-то огорчения. Жизнь, по-моему, вообще несчастливая вещь. Человек чем дольше живет, тем больше понимает, как он несовершенен и что не преодолеть ему самому каких-то внутренних барьеров. Есть наработанный имидж, улыбка. И не только у актеров.

Но раз родился, нужно хотя бы прожить жизнь так, чтобы поменьше было совестно. О том, чтобы вовсе не было стыдно, не может быть и речи. Обязательно есть за что стыдиться: потакал страстям… Ну нет в тебе отца Сергия — не ночевал он никаким образом — палец же себе не отсечешь за то, что возжелал. Потом начинаешь мучиться: зачем мне это было нужно? У Канта есть дивная запись: мочеиспускание — единственное наслаждение, не оставляющее укоров совести. Все остальные… Нажрался. Зачем? Напился. Зачем? Любовные связи. Зачем мне это было нужно? Муки совести не будут давать мне покоя до конца дней, как и понимание своего несовершенства, хотя, с другой стороны, это залог того, что я что-то еще в себе преодолеваю. И в этом мне помогают моя семья и мои друзья.

Я недавно был в обществе моего любимого друга, прекрасного поэта Бориса Чичибабина. Мы сидели за столом, выпивали, говорили. И вдруг он сказал: «Я ненавижу эту власть, но если коммунистов станут убивать — я буду на их стороне». Чичибабин говорил о жалости. Быть на их стороне, когда их преследуют, — значит жалеть. У настоящего поэта есть такая мера жизни — прощение всех. Я иначе устроен. Но, наверное, есть чувства, которые надо в себе лелеять. Жалость… Или — вина… Перед всеми. И то, что есть люди, которые за всю жизнь ни перед кем не извинились, ни перед кем не покаялись, — это чудовищно. Помните, когда требовали покаяния от тех, кто орал в свое время на Пастернака, они говорили: нам не в чем каяться. Все, все, все… Только Боря Слуцкий переживал после того позора в ЦДЛ, когда исключили Бориса Леонидовича. Хотя у Слуцкого были человеческие обстоятельства — ему пригрозили, и можно было оправдаться хотя бы перед собой. Но Слуцкий всю последующую жизнь мучился чувством вины. Он сломался на этой вине. А другим, видите ли, не в чем каяться.

Источник

было совестно. О том, чтобы вовсе не было стыдно, не может быть и речи. Обязательно есть за что стыдиться: потакал страстям… Ну нет в тебе отца Сергия — не ночевал он никаким образом — палец же себе не отсечешь за то, что возжелал. Потом начинаешь мучиться: зачем мне это было нужно? У Канта есть дивная запись: мочеиспускание — единственное наслаждение, не оставляющее укоров совести. Все остальные… Нажрался. Зачем? Напился. Зачем? Любовные связи. Зачем мне это было нужно? Муки совести не будут давать мне покоя до конца дней, как и понимание своего несовершенства, хотя, с другой стороны, это залог того, что я что-то еще в себе преодолеваю. И в этом мне помогают моя семья и мои друзья.

Я недавно был в обществе моего любимого друга, прекрасного поэта Бориса Чичибабина. Мы сидели за столом, выпивали, говорили. И вдруг он сказал: «Я ненавижу эту власть, но если коммунистов станут убивать — я буду на их стороне». Чичибабин говорил о жалости. Быть на их стороне, когда их преследуют, — значит жалеть. У настоящего поэта есть такая мера жизни — прощение всех. Я иначе устроен. Но, наверное, есть чувства, которые надо в себе лелеять. Жалость… Или — вина… Перед всеми. И то, что есть люди, которые за всю жизнь ни перед кем не извинились, ни перед кем не покаялись, — это чудовищно. Помните, когда требовали покаяния от тех, кто орал в свое время на Пастернака, они говорили: нам не в чем каяться. Все, все, все… Только Боря Слуцкий переживал после того позора в ЦДЛ, когда исключили Бориса Леонидовича. Хотя у Слуцкого были человеческие обстоятельства — ему пригрозили, и можно было оправдаться хотя бы перед собой. Но Слуцкий всю последующую жизнь мучился чувством вины. Он сломался на этой вине. А другим, видите ли, не в чем каяться.

Читайте также:  На каком сроке беременности бывает частое мочеиспускание

С возрастом оказывается, что нет ничего выше издревле известных заповедей. Но опыт этих прописных истин передать невозможно, к нему должен прийти ты сам, и никто тебе в этом не поможет. Оказывается, жить надо достойно — не перед Богом, Бога, как мы знаем, нет — перед самим собой, перед совестью своей. Не подличать, не предаваться честолюбию… Маленькие подлости, какие-то совсем незначительные, о которых, казалось бы, никто никогда в жизни не узнает… Но есть реле, которое срабатывает: не надо! Ничего хитрого и мудреного в этом механизме нет, просто щелчок: не надо. И только.

Детство. Себеж

Мама была просто мамой. Папа — советский служащий. Ортодоксально, глубоко верующий. Во всяком случае, обряды соблюдал свято. У него была какая-то природная русская грамотность и каллиграфический почерк. Ему бы писать на банкнотах. Еще он хорошо знал еврейский — идиш. Умел переложить, объяснить молитвенники, которые все на иврите. Мы жили в маленьком городке на границе Латвии и России — Себеже. Это невыразимо красивый городок.

В Себеже жило 5000 человек, которые разделялись примерно на три равные части и три конфессии. Православные, иудеи и поляки-католики. Дети были смешанные не по крови, а по менталитету. В Себеже был замечательный православный храм, на горке. Его потом взорвали. Не немцы. Была синагога, такая деревянная, обшарпанная, но синагога. Ее фашисты сожгли, вместе со всем еврейским населением, которое не успело убежать. И еще были костел и польская община. Мы, мальчишки, знали все три языка. Я мог написать письмо на идише. Даже стихи какие-то опубликовал в местной газете по поводу коллективизации. Мне было лет тринадцать. Стихи восторженные, конечно…

Отец работал то здесь, то там, какое-то было «Заготзерно». Он ездил по деревням, заготавливал какие-то вещи. Был НЭП. Он брал подряды, брал у местных лавочников деньги и ездил в Москву за товаром. В одну из таких поездок он взял меня. И на Сухаревском рынке разрезали ему пиджак и выкрали все деньги, которые ему выдали. И он был в долгах. Никто не подвергал сомнению, что его обчистили, но долг ему так и не простили. И он всю жизнь был в долгах.

У нас в семье было четверо детей, и я — последний. Мама, родив двух сыновей и двух дочерей, никаким образом не воспрепятствовала тому, что оба сына и обе дочери женились и вышли замуж за православных. Папы уже не было, он, вероятно, страдал бы. У старшего брата была жена, мы жили в одной комнате, и это было очень тяжело — жили мы тогда уже в Москве, в бараке Тимирязевской академии. Там было ужасно. Невестка постоянно ссорилась с моей сестрой. А мама при всех обстоятельствах была на стороне невестки — потому что она жила в чужом доме…

Недавно я вспомнил себя трехлетнего, как мама взяла меня, что называется, на ручки и прочитала строчки из какого-то хрестоматийного русского стихотворения, которое я помню только частично:

Бедный мальчик весь в огне,

Всё ему неловко.

Ляг на плечико ко мне,

Прислонись головкой…

Я так плакал, как в детстве, а это было, ну, дней десять назад…

Мама знала много русских стихов и романсов. У нас дома был прямострунный рояль, очень дешевый, и мама умела подбирать ноты и пела. Я помню ее романсы. Они сейчас не исполняются, хотя имеют великую силу обаяния. «Дитя, не тянися весною за розой…» Сейчас их уже никто не знает.

Вероятно, я был рядовым ребенком. Но в выпускном аттестате прозорливый директор школы написал: обнаруживается склонность к драматической игре. Фразу директора память выдала мне лет пять-семь назад. Я задумался и стал глубинно что-то вспоминать, в том числе и этого учителя. Его фамилия была Ган, он учил нас рисовать, я даже помню его задания. Ну, неважно. Важно, что на склоне лет начинаешь вспоминать… Многое, о чем думаю, не обязательно знать читающей публике. Нет, я говорю не о мальчишеских эротических мечтаниях. Я говорю о людях. Своих учителей я помню в лицо, хотя не всегда помню имя-отчество. Был такой Гансгори, учитель геометрии и алгебры, у него была недоразвитая нога — то есть нога была, но плохая. Он говорил: допустим, это круг. После чего рисовал геометрически чистый, как у Леонардо да Винчи, круг на всю доску. Меня это поражало, и я часто пытался повторить. Жажда повторять несбыточное — это, наверное, и есть склонность к драматической игре.

Псковщина чрезвычайно значима в моей жизни. В Себеже, что в тринадцати километрах от границы с Латвией, я родился и жил до восьми лет. А потом уехал и долгие-долгие годы не возвращался. Но образ в душе жил. И однажды я вместе с театром оказался на гастролях в Таллине. Был на колесах и вдруг загорелся идеей — вернуться в Москву через Псков, чтобы по дороге заехать в город

Источник